Этот труд был написан Ф.Б.Успенским в 2004 году, безусловно заслуживает внимания, автор не был знаком с многообразием изображений лютого зверя на перстнях, материалы были взяты из письменных источников домонгольского времени.
Счастливым образом сохранившиеся в составе Лаврентьевской летописи труды Владимира Мономаха исследовались с самых разных точек зрения, анализировались сотнями самых разных заинтересованных людей с многообразными научными интересами. Однако едва ли какое-либо выражение из текста «Поучения» привлекало к себе столь же сильное внимание, как словосочетание лютый зверь.
Можно образно сказать, что этот лютый зверь, напавший на Владимира Мономаха, успел обрасти за полтора столетия густой шерстью научных разысканий, но мы по-прежнему не в состоянии сказать со всей определенностью, кто же он такой. Вообще говоря, исследовательское желание уточнить и конкретизировать это обозначение вполне оправдано, поскольку у Мономаха словосочетание лютый зверь употреблено в контексте, который подразумевает полную определенность ситуации:
«Тура мя 2 метала на розѣх и с конемъ, олень мя одинъ болъ, а 2 лоси одинъ ногами топталъ, другыи рогома болъ, вепрь ми на бедрѣ мечь оттялъ, медвѣдь ми у колѣна подъклада укусилъ, лютыи звѣрь скочилъ ко мнѣ на бедры, и конь со мною поверже. И Богъ неврежена мя съблюде» [1. С. 251].
Вместе с тем, полтора столетия исследовательских усилий не прошли даром. Чем дальше разворачивается изучение текста «Поучения», тем более этот текст кажется встроенным в книжную традицию, изобилующим прямыми и скрытыми цитатами. Можно сказать, что весь текст Мономаха балансирует на грани предельного автобиографизма и обширной литературной цитации. Строго говоря, лютый зверь под таким углом зрения может трактоваться и как конкретный хищник — будь то барс, тигр, рысь, лев, медведь или волк, и как обобщенный образ хищника, врага охотящегося князя.
Проблема значения интересующего нас словосочетания осложняется еще и тем, что этимология слова лютый не вполне прозрачна, а крут древнерусских текстов, где фигурирует выражение лютый зверь, все же достаточно ограничен. При этом, как кажется, есть возможность посмотреть на функционирование подобной конструкции даже не на двух, а на трех различных уровнях: 1) собственно в «Поучении», 2) в других древнерусских текстах и 3) на скандинавском материале. В последнем случае речь идет, разумеется, не о точном переводе выражения лютый зверь, а о его весьма выразительном, на наш взгляд, эквиваленте со своей собственной, не менее загадочной судьбой.
В настоящей работе мы сосредоточимся более на рассмотрении первого и третьего из выделенных уровней: нас будет интересовать, прежде всего, с одной стороны, употребление данной конструкции в тексте «Поучения» и, с другой стороны, инокультурный материал. Примеры употребления словосочетания лютый зверь в различных древнерусских текстах уже собраны в изобилии в целом ряде исследований. При этом, как кажется, единого взгляда на классификацию и интерпретацию этих данных у исследователей древнерусской литературы так и не сложилось.1
На этом фоне может быть не бесполезен некоторый типологический анализ, позволяющий проследить, как аналогичная или, во всяком случае, очень близкая формула функционирует в другой литературной традиции. Речь идет об одном выражении, встречающемся в средневековой скандинавской литературе. Оговоримся сразу, что для его анализа не менее ценен древнерусский материал, особенно упоминание лютого зверя в «Поучении» Владимира Мономаха.
В древнеисландских и древненорвежских текстах существует устойчивое сочетание óarga (úarga) dýr, где dýr означает ‘зверь’, a óarga (úarga) есть не что иное, как отрицательная форма прилагательного argr/ragr, которая может быть переведена как ‘нетрусливый, бесстрашный, неробкий, *не немужественный, свирепый, лютый’.
Существенно сразу же подчеркнуть, что формула óarga (úarga) dýr обладает всеми признаками лексикализованного словосочетания. Прилагательное óargr/úargr употребляется регулярно только со словом «зверь» (dýr)2 , может фигурировать в качестве прозвища при имени человека и не обладает способностью свободно сочетаться с какими-либо другими словами. Безусловная устойчивость, связанность словосочетания óarga (úarga) dýr в древненорвежском и древнеисландском существенна для нас при типологическом сопоставлении с древнерусским лютым зверем, так как лингвистический статус выражения не вполне прозрачен: в частности, спор между исследователями идет о том, является ли оно свободным или связанным.
Вместе с тем денотат, скрывающийся за этим устойчивым словосочетанием, как правило, отнюдь не очевиден. Подобно древнерусскому лютому зверю, óarga (úarga) dýr нередко встречается в переводных текстах. Казалось бы, здесь его значение должно быть вполне определенным. Однако и в древнеисландских переводах мы сталкиваемся, в сущности, с тем же кругом проблем, что и в переводных древнерусских текстах.
Дело в том, что в скандинавских переводах (как и в большинстве древнерусских) выражение лютый [неробкий] зверь выступает как обозначение экзотических, «литературных» хищников. Даже в тех случаях, когда мы располагаем таким фрагментом оригинала, где прототип лютого [неробкого] зверя назван терминологически, весьма затруднительно определить, как осмыслялись и с чем ассоциировались для книжника-переводчика лев, пантера, крокодил или леопард, фигурирующие в тексте оригинала.
На первый взгляд, может показаться, что óarga (úarga) dýr в скандинавских переводных памятниках — это лев. При этом, однако, необходимо помнить как о специфике древнеисландских переводов в целом, так и об экзотичности льва для скандинавских книжников. Собственно говоря, все, что мы находим в исландских и норвежских рукописях ХII-ХIII вв., это не перевод инокультурных текстов (будь то Библия или рыцарские романы), а, скорее, их вольное переложение, пересказ в русле автохтонной (по преимуществу саговой) традиции. В частности, библейская терминология нередко передавалась с помощью слов, обозначающих некие реалии, присущие собственно скандинавской культуре.
Стратегия рассказчика-переводчика могла быть достаточно различной: в каких-то деталях он бывал точен, но далеко не всегда заботился о прямом соответствии понятия, стоящего за библейским термином, и того, что стояло за избранным им исландским словом. Точно так же составитель переводного текста не всегда заботился о буквальном и строгом соответствии сюжета своего рассказа сюжету оригинала. Кроме того, подобные переводы-пересказы иногда делались непосредственно с латыни, а иногда в качестве источника мог фигурировать древнеанглийский перевод латинского текста, уже прошедший один виток культурной ассимиляции.
Таким образом, если мы обнаруживаем в исландском или норвежском тексте упоминание о том, что Давид разорвал надвое пасть лютому зверю (óarga dýr) и сокрушил челюсти сильному медведю, мы можем с большей или меньшей уверенностью говорить, что лютый [неробкий] зверь соответствует здесь льву, хотя перевод библейского текста и не вполне буквален (см.: [9. С. 31]; ср.: 1-я Царств 17, 34—36; ср. также: [10. С. 64; 11. Р. 61]). В исландском сочинении, содержащем краткий очерк истории мира, сообщается о том, как Самсон «одними своими руками» умертвил лютого зверя (med hondum sinum einum banadi eno oarga dyri) и ослиной челюстью убил тысячу своих противников (см.: [12. Т. I. S. 50]; ср.: Судей 14, 5—6; 16, 15—17). Поскольку мы знаем, что в библейском тексте Самсон убивает льва, мы можем допустить, что и здесь под лютым [неробким] зверем подразумевается именно лев. Аналогичным образом, читая в нескольких древнеисландских источниках, что Даниил сидел в яме с лютыми зверями, мы с уверенностью полагаем, что речь идет обо рве со львами (см.: [9. S. 39; 12. Т. I. S. 52; 13. S. 63]; ср.: Даниил 6, 6—7, 16—24).
Однако наша уверенность в том, что в древнеисландских сочинениях, возникших под влиянием континентальных образцов, лютый [неробкий] зверь — это всегда лев, ослабляется, например, эпизодом из поздней «Саги о Мирманне», где герой видит лютого зверя (óarga dýr) во сне. Описание этого существа достаточно точно соответствует тому, как должна вести себя пантера, — разумеется, не реальная пантера, а пантера из «Физиолога» и прочих бестиариев [7. S. 103-104]. Зверь, оказавшийся самкой, источает сладостный аромат и, вопреки ожиданию героя саги, не причиняет ему никакого вреда, но, напротив, ведет себя весьма дружелюбно [14. S. 205].
Таким образом, и в текстах, имеющих инокультурные источники, лютый зверь — это по преимуществу лев, но так может быть назван и другой крупный, экзотический для скандинавов хищник. Весьма существенно, что в древнеисландском языке (точно так же, как и в древнерусском) существовал и был достаточно распространен термин, обозначающий собственно льва. Это — заимствованная лексема 1е6[п], которое охотно употреблялось в тех же переводных, и не только переводных, текстах. Иными словами, говоря о животном, которое в Библии названо львом, исландский или норвежский составитель текста мог употребить как leó, так и описательное лютый [неробкий] зверь.
Порой в различных рукописях одного и того же текста фигурирует то лютый [неробкий] зверь, то лев (см., например, редакции A (óarga dýr) и В (leó) «Саги о Конраде» [10. S. 61; 11. Р. 53]; ср.: [7. S. 100]). Можно допустить, что в этих случаях перед нами разные стратегии составителя текста: иногда рассказчик точно передавал библейское слово, а иногда для его повествования важнее оказывалось столкновение героя со свирепым хищником, с некоторым олицетворением хищности вообще. Такое допущение вполне возможно, если вспомнить, что лев как таковой был для скандинавов в большей степени олицетворением, символом хищного зверя, нежели реальным животным. Львов — в отличие от медведей, волков и диких кошек — ни в Норвегии, ни тем более в Исландии не было.
С другой стороны, общеевропейская культурная традиция, где лев служит весьма распространенной аллегорией, была скандинавам хорошо известна не только из латинских или англосаксонских сочинений, но и из изображений, прежде всего геральдических, на щитах, гербах, зданиях и воротах. Словом, выражение лютый [неробкий] зверь может появляться в текстах, возникших под непосредственным влиянием книжной традиции, как обозначение хищника, не слишком известного скандинавам и явно фигурирующего в тексте как аллегорический персонаж. Сходным образом, по-видимому, могли называться и столь же экзотические для скандинавов пантера или леопард, которые обладали близким функциональным статусом в литературе и геральдике. Во всяком случае, даже в переводных сочинениях словосочетание óarga (úarga) dýr никак нельзя счесть терминологическим обозначением льва.
Обращение к древнеисландским и древненорвежским памятникам, возникшим под прямым влиянием континентальной литературной или энциклопедической традиций, приводит нас к выводу о том, что отождествление óarga (úarga) dýr с каким-либо конкретным хищником невозможно на уровне всего корпуса подобного рода текстов, а на уровне отдельно взятого текста такое отождествление возможно, но не обязательно. В самом деле, в ряде случаев можно указать, какой именно хищник мог бы быть отождествлен с лютым [неробким] зверем. Однако даже тогда мы не знаем, насколько подобное отождествление подразумевалось самим составителем текста. При этом нельзя забывать, что сочетание óarga (úarga) dýr в западноскандинавской литературной традиции обладало несомненной лексической целостностью. Иными словами, им обозначался не только зверь, наделяемый какими-то качествами, но и некоторое олицетворение этих звериных качеств, воплощение свирепости или лютости.
С лютым, зверем могли связываться те символические и аллегорические функции, носителем которых в европейской традиции чаще всего выступает лев. Однако нельзя забывать и о том, что как раз эти символические функции едва ли способствуют противопоставлению, например, льва и барса, льва и леопарда, льва и пантеры. Каждый из этих хищников в культуре наделен целым рядом специфических характеристик и целым рядом характеристик совпадающих. В северных странах поздней христианизации, таких, как Русь и Скандинавия, составитель текста вовсе необязательно должен был путать экзотических животных, обладавших особым, так сказать, семиотическим статусом в усваиваемой им культурной традиции. Он мог, как уже говорилось, в иных случаях называть их вполне определенным заимствованным термином, а мог применять усиливающий их символическую роль обобщенное словосочетание.
Практически всякий раз, когда составитель сталкивался в инокультурном тексте с упоминанием, например, льва, он обнаруживал, что речь идет не о животном, а о символе жестокости, свирепости или, напротив, властности, царственного могущества. Символический смысл, таким образом, оказывался для него куда более конкретным, куда более «реальным», чем смысл буквальный, зоологический. Иными словами, медведь для средневекового норвежского автора легко превращался в аллегорию, тогда как лев существовал для него в качестве аллегории изначально. Аллегорический, символический смысл являлся здесь первичным и, в известной мере, решающим.
Устойчивое выражение лютый [неробкий] зверь прекрасно подходило для передачи символического смысла, стоящего за инокультурными названиями льва, леопарда, барса, пантеры и т.д. Можно допустить, что для скандинавского книжника лютый зверь — это животное-символ, животное-иносказание. Не случайно в отдельных текстах, связанных с собственно скандинавскими событиями, лютый зверь часто фигурирует в вещих снах и предсказаниях, где он может олицетворять духа-хранителя правящего конунга или служить аллегорией его правления.
Так, в «Саге о Хрольве» шведской королеве Ингигерд снится сон, в котором стаей волков предводительствуют медведь и лютый зверь (hit óarga dýr). Истолковывая сновидение, королева решает, что ‘неробкий зверь’ — это дух-хранитель (fylgja) конунга Хрольва Гаутрекссона, а медведь — дух-хранитель его побратима Ингьяльда. По дружелюбному внешнему виду и поведению этих животных она пытается определить, какие намерения — воинственные или мирные — заставили Хрольва прийти в Швецию. В другом сне королевы Ингигерд появляются сбегающая с кораблей стая волков, которой предводительствует лютый зверь, два медведя и огромный вепрь. Из этого сна королева заключает, что конунг Хрольв и его люди собираются напасть на ее государство [15. S. 13, 21].
В другой саге, описывающей события первой половины XII в., норвежский конунг Сигурд Крестоносец, который, к слову, был женат на родной внучке Владимира Мономаха, приезжает в Константинополь (Миклагард). Там он слышит предсказание своей судьбы. Это предсказание гласит: слава и почет Сигурда конунга будут расти подобно ‘неробкому зверю’, который широк (силен) в плечах, но уменьшается к задней своей части (sva mondi fara virping S. konvngs sem it varga dyr er vaxet. geyst ibogonom oc aptr miNa) [16. S. 351]. В этом тексте, возникшем на собственно скандинавской почве, зрительный образ, стоящий за словосочетанием лютый [неробкий] зверь, может быть более-или менее определенно отождествлен со львом. Можно допустить, что рассказчик употребляет именно данное выражение, а не однозначное leó[n] «лев», отчасти потому, что оно в большей мере отвечает аллегорическому характеру описания и ситуации предсказания как такового. Любопытно при этом, что пророчество услышано Сигурдом в Константинополе, т.е. в городе, столь тесно связанном для скандинавов и с символической традицией христианства, и со всевозможной экзотикой. Константинополь, в частности, является излюбленным местом действия фантастических саг, где с героями происходят самые невероятные события.
Итак, в текстах, созданных под непосредственным воздействием инокультурной традиции, и в текстах, где это воздействие усвоено и переработано, лютый [неробкий] зверь — это животное-символ, животное-аллегория, легче и чаще всего отождествляемое со львом, но вовсе не обязательно таковым являющееся. До сих пор мы все время оговаривали, что наши примеры взяты из текстов, возникших после длительного контакта с христианской энциклопедической традицией. В известном смысле все они, так или иначе, с ней связаны. Лютый зверь появляется в тех фрагментах текста, где подобная связь наиболее очевидна. Тем не менее, есть несколько обстоятельств, мешающих утверждать, что выражение лютый зверь как таковое возникло именно для передачи инокультурной реалии в текстах, сложившихся под внешним влиянием.
Могло ли выражение лютый [неробкий] зверь изначально появиться в языке как название для книжного, по преимуществу аллегорического существа, или оно уже существовало в готовом виде, а впоследствии удачным образом подошло для употребления в литературных пересказах и памятниках книжной традиции? Точно такой же вопрос встает и в отношении древнерусского словосочетания лютый зверь. В самом деле, обобщающий характер этих именований весьма удачен для обозначения животных-символов, однако напомним, что и у скандинавов, и у русских были в ходу и другие лексические средства для обозначения льва, барса, пантеры, грифона… В качестве обозначения символического хищника слово leó[n]/»лев» и обозначение óarga dýr/лютый зверь в одинаковой мере являются принадлежностью книжного языка. Однако всегда ли выражения óarga (úarga) dýr и лютый зверь обозначали лишь таких символических существ?
Весьма специфическая скандинавская описательная конструкция с отрицательной формой прилагательного наводит на мысль о том, что перед нами либо калька с соответствующего выражения из какого-либо языка средневековой европейской культуры, либо автохтонное эвфемистическое именование, пришедшее в письменную культуру из устной традиции. С учетом культурного параллелизма обозначений óarga (úarga) dýr и лютый зверь самой соблазнительной является идея кальки с какого-либо третьего, престижного для литературной традиции, языка. Однако на сегодняшний день прототип для подобного калькирования не обнаружен. Поэтому перед нами, скорее всего, автохтонное эвфемистическое обозначение, складывавшееся параллельно в Скандинавии и на Руси, или результат прямого влияния одной из двух традиций на другую.3
Коль скоро мы допускаем, что словосочетания лютый зверь и óarga (úarga) dýr возникают не под воздействием книжной культуры, а существовали и ранее, то история их бытования в языке поневоле должна быть разделена на несколько этапов, а значение этих выражений на разных этапах неизбежно окажется различным. Действительно, в языке, еще не затронутом влиянием письменных инокультурных источников, выражения лютый зверь или óarga (úarga) dýr едва ли могли служить эвфемизмами для обозначения льва или какого-либо другого экзотического хищника (крокодила, барса, пантеры), поскольку ни в Скандинавии, ни на Руси эти звери не водились. В то же время эти словосочетания, по-видимому, обладали неким семантическим потенциалом, позволившим впоследствии использовать их для обозначения различных символических и экзотических для Северной Европы зверей. При таком подходе мы не можем всякий раз приписывать этим выражениям денотаты из книжных текстов. Иными словами, мы не можем утверждать, что на Владимира Мономаха напал лев (лютый зверь) лишь на том основании, что в ряде позднейших текстов выражение лютый зверь при переводе использовалось там, где в оригинале речь шла о льве.
Эвфемистический характер русского словосочетания лютый зверь сам по себе не столь очевиден, хотя в ряде работ такой тезис уже высказывался ([17. С. 193]; ср. [2. С. 68—69]). Здесь оказывается продуктивно его типологическое сопоставление со скандинавским óarga (úarga) dýr, которое в силу большей лексической связанности, а также благодаря структуре, содержащей отрицание, куда более наглядно выдает свою эвфемистическую природу. Тем не менее выяснение того, чем являлось то или иное выражение за пределами письменного языка, разумеется, всегда остается нелегкой задачей. Ведь все, чем мы располагаем при описании интересующей нас эпохи — это письменные тексты. Выражения же óarga (úarga) dýr и лютый зверь с определенного времени находят для себя в литературном языке весьма устойчивую и адекватную функциональную нишу, о которой мы уже говорили.
В этом отношении весьма любопытно функционирование различных компонентов устойчивого словосочетания óarga (úarga) dýr в тех текстах, которые в наименьшей степени связаны с континентальной христианской традицией. Разумеется, удельный вес этих компонентов словосочетания неодинаков: как уже говорилось, прилагательное óarga/úarga употребляется почти исключительно внутри интересующего нас выражения, тогда как слово dýr ‘зверь’, естественно, обладает куда большей свободой сочетаемости. Тем не менее слово dyr входит, помимо интересующего нас óarga (úarga) dýr, и в другие словосочетания, обладающие определенной семантической цельностью.
Начнем, однако, с прилагательного oargr/uargr. Как уже говорилось, оно является отрицательной формой от слова argr/ragr. Само по себе argr занимает совершенно особое место в правовых текстах и в древнескандинавской культуре в целом (о прилагательном argr/ragr подробнее см.: [18. S. 16-29]). Как правило, оно значило ‘трусливый, робкий, немужественный’, но также ‘женоподобный, распутный, лишенный мужского начала (о мужчине)’. Подчеркнем, что в значении ‘трусливый’ слово argr/ragr могло, судя по всему, достаточно свободно употребляться в речи: показательна в этом отношении знаменитая пословица: «Только раб мстит сразу, а трус — никогда» (Þræellinn-einn hefnist, en argr aldri) [19. S. 44].
С другой стороны, в правовых текстах argr/ragr отнесено к кругу обеденной дексики, связанной, по-видимому, с обвинением мужчины в пассивном гомосексуализме8. Еще в дописьменную эпоху появляется эвфемистическая замена прилагательного argr/ragr, образованная путем метатезы, но и эта табуистическая форма рассматривалась как тяжкое оскорбление, каравшееся по закону: «Есть три слова … которые, все, влекут за собой объявление вне закона: если человек называет другого человека ragr или stroðinn или sorðinn4, с него должно быть взыскано как за <произнесение> других непристойностей, словесных оскорблений, клеветы и напраслины5. Человек также имеет право убить за эти три слова» (Þav ero orð riú ef sva mioc versna máls endar manna er scog gang vaðla avll. Ef maðr kallar man ragan eða stroðinn eða sorðinn. Oc scal søkia sem avnnor full rettis orð enda a maðr vigt igegn þeim orðum þrimr) [20. Bnd. II. S. 392]6.
Любопытно, что значения ‘трусливый’ и ‘распутный, извращенный’, присущие слову argr/ragr в языке, могут то разводиться, то объединяться. По-видимому, argr/ragr считалось качеством, свойственным нечистой силе, воплощению зла, дьяволу. Так, например, в сагах о древних временах злой дух, злая сила названа örg vættr, а в древненорвежской «Книге проповедей» argr употребляется в качестве эпитета дьявола (hinn argi djöfull) [21. S. 198].
Весьма существенно, что для обозначения такого рода воплощения зла могло употребляться и выражение hitt argasta dyr. В этом сочетании присутствует уже знакомое нам слово ‘зверь’ (dýr), а прилагательное argr фигурирует в превосходной степени. Тем самым к злым духам приложим не только эпитет argr/ragr, но и само слово «дух» или «дьявол» может адекватным образом замещаться словом «зверь».
Интересующая нас конструкция употреблена в своего рода заклятии, произнесенном перед употреблением нечистого, неподобающего питья. В саге рассказывается, как несколько исландцев, мучимые жаждой на корабле, вспоминают, что прежде людям приходилось пить в таких случаях мочу, смешанную с морской водой. Один из них, Торгильс, берет сосуд с напитком и произносит заклятие (соответствующее по форме пиршественному тосту). В нем Торгильс обращается к hitt argasta dyr7, который препятствует их путешествию, заявляя, что тому не удастся заставить ни его самого, ни его спутников пить собственную мочу. При произнесении этих слов птица, похожая свиду на гагарку, покидает с отвратительным криком корабль и летит на север. Терпящие бедствие воспринимают это как Божественное предзнаменование, выплескивают напиток за борт и гребут еще некоторое время, после чего находят пресную воду [22. S. 147].
В связи с проблемой лютого [неробкого] зверя весьма показательно употребление прилагательного argr/ragr с названиями конкретных животных. В качестве эпитета argr/ragr часто появляется, когда речь заходит о козе (geit), олицетворявшей в скандинавской традиции как похоть, так и трусость (ср.: [23. Bnd. I. S. 573-574]). В столь же двойственном значении argr/ragr может употребляться, когда характеристики этого животных переносятся на человека. В сагах мы встречаем устойчивый оборот argr/ragr sem geit, который равно мог обозначать ‘похотливый как коза’ и ‘трусливый как коза’.
Качества, обозначаемые эпитетом argr/ragr, считались, по-видимому, неотъемлемыми признаками этого животного. Эпитет «смелая, бесстрашная» мог прилагаться к козе лишь иронически, в насмешку. Так, в родовой «Саге о Бьёрне, богатыре с Хит-реки», рассказывающей о распре между двумя исландцами, один из них, Бьёрн, сочиняет хулительные стихи (nf6vfsa), где, в частности, называет другого, Торда, «отважным как коза» (jafnsnjallr sem geit) [24. S. 46]. Совершенно очевидно, что уподобление козе — оскорбительное само по себе — в данном случае лишь усиливается употреблением оксюморонного эпитета (ср.: [25. С. 481^82; 26. Р. 36-38].
При этом, как явствует из текста, сравнение с козой не ограничивается обвинением в трусости: все насмешки Бьёрна носят отчетливо выраженный обсценный характер; в сущности, их конечной целью является обвинение Торда в пассивном гомосексуализме . Судя по всему, коза олицетворяет «немужское поведение» в самом широком смысле, что хорошо согласуется со всеми случаями употребления при названии этого животного эпитета argr/ragr, который также характеризует различные аспекты, составляющие немужественного в мужчине.
Парадоксальным образом слово argr/ragr использовалось и в качестве прозвища для персонажа, совершившего многочисленные подвиги. Его называют «Refr inn ragi» (ragi предсталяет собой слабую форму интересующего нас прилагательного ragr). Сюжет саги во многом построен на двух толкованиях этого прозвища. Одно связано, скорее, с трусостью главного героя и отсылает к эпизоду, когда он испугался белого медведя; другое же связано со слухами о том, что Рэв «каждую девятую ночь превращался в женщину и нуждался в мужчине» (var hann kona ina níundu hverju nótt ok þurfti þá karlmanns) [29. S. 134]. Это прозвище, вне всякого сомнения, носило уничижительный характер; как повествует сага, ему пришлось убить пятерых поселенцев, чтобы избавиться от этого унизительного эпитета. Иными словами, Рэв полностью реализовал предоставленное ему законом право на убийство в ответ на данное оскорбление.
Существенно, что прозвище inn ragi дается человеку со «звериным» именем Refr (Лис). Обращаясь к зоологической семантике имени героя этой поздней саги, нельзя не отметить, что качества, характеризуемые эпитетом argr/ragr, никоим образом не были связаны с лисом или лисицей. В качестве характерных черт им приписывались, скорее, хитрость, изворотливость и коварство (ср. выражение slægr sem refr ‘хитрый как лис’), что и отразилось в другом именовании героя — Хитрый Рэв (Лис) (Króka-Refr).
В определенном смысле значительная часть саги посвящена тому, как герой пытается избавиться от прозвища, семантически с его личным именем никак не связанного (inn ragi), и закрепить за собой то, которое его имени соответствует (krókr). Примеры, когда прозвище семантически продлевает, дополняет, как бы «уточняет» личное имя и во многом этим личным именем обусловлено, не столь уж редки у скандинавов. О конструкциях подобного рода мы будем говорить ниже, в связи с интересующим нас прилагательным óargr.
Даже поверхностный обзор круга значений прилагательного argr/ragr позволяет утверждать, что его дериват, ó(ú)-argr ‘не-argr’, имеет самое непосредственное отношение к кругу табуизируемых слов и «запретных» понятий, прозрачных иносказаний и эвфемистических замен, связанных как с миром людей, так и с миром животных.
Как уже упоминалось, argr/ragr устойчиво связывалось с козой (geit). Собственно говоря, в литературных текстах коза, пожалуй, чаще упоминается как олицетворение трусости и распущенности, нежели как реальное животное. При этом козе, априори являющейся argr/ragr, естественным образом противопоставлен не кто иной, как волк. Мы располагаем, в частности, достаточно древними примерами такого противопоставления. Так, в героических песнях «Старшей Эдды» говорится, что враги также бежали от Хельги, убийцы Хундинга, как козы бегут от волка:
«Так убегали в страхе безмерном
перед Хельги враги и родичи их,
как козы бегут по горным склонам,
страхом гонимы, спасаясь от волка»
(Svá hafði Helgi hrædda görva
fjándr sína alla ok frændr þeira
sem fyr ulfi óðar rynni
geitr af fjalli geiskafullar!)
[30. S 154.’Строфа 37]
Показательно, что отношения между животными нужны здесь ради характеристики отношений между людьми. Можно сказать, что сравнение подобного рода, когда герой уподобляется волку, а противники — убегающим от него козам, «застывает» в качестве своеобразной повествовательной формулы, которая в том или ином виде попадает в поздние саги о древних временах и в такие тексты, как «Сага о Тристане и Изольде», «Сага о Карле Великом» и др. Таким образом, коза в известном смысле постоянно противопоставлена волку, а люди, уподобляемые козам, противопоставлены тем, кто уподобляется волкам. Естественно предположить, что коль скоро с козой связан эпитет argr/ragr, то противоположный эпитет, эпитет-антоним, должен был устойчиво ассоциироваться именно с волком.
Эпитет óargr/úargr за пределами выражения лютый зверь известен в качестве прозвища. Существенно, что обладателем этого уникального прозвища Бесстрашный, Неробкий (óargi), судя по сагам, был человек, носивший личное имя Ульв (Úlfr), т.е. ‘волк’. То обстоятельство, что в его роду волчья семантика имени не была нивелирована, стерта, демонстрируется в рассказе о его внуке, который был назван в его честь Ульвом, а впоследствии получил еще и прозвище «Вечерний». В совокупности его имя и прозвище образовывали сочетание Вечерний Волк (Kveld-úlfr, Квельдульв), которое находит свое объяснение в саге. Рассказывается, что поведение Квельдульва радикально различалось в зависимости от времени суток: «он мог дать добрый совет в любом деле, потому что отличался большим умом, но каждый раз, когда вечерело, он начинал избегать людей… к вечеру он делался сонливым. Поговаривали, что он оборотень…» (Kunni hann til alls góð ráð at leggja, því at hann var forvitri. En dag hvern, er at kveldi leið, þá gerðist hann styggr, svá at fáir menn máttu orðum við hann koma. Var hann kveldsvæfr. Þat var mál manna, at hann væri mjök hamrammr…) [31. S. 2; 32. Т. I. С. 23]9.
Если имя и прозвище внука явным образом осмыслялось как цельное сочетание со значением «Вечерний Волк», то имя и прозвище деда — Úlfr óargi — с большой вероятностью могло трактоваться как «Бесстрашный Волк». Прозвище-эпитет «вечерний» в значительной степени обусловлено, детерминировано именем. Вместе они обозначают оборотня, вервольфа, того, кто вечером оборачивается волком. Естественно предположить, что и прозвище-эпитет óargi также детерминировано собственным именем Волк (Úlfr), т.е. óargr подчеркивает то бесстрашие или ту свирепость, которые свойственны именно волку.
Во всяком случае, такое прозвище не встречается ни при каких других именах, связанных или не связанных с названиями животных. При этом другие прозвища со значением «смелый, храбрый, отважный» (например frækni) были весьма распространены и свободно употреблялись с самыми различными именами. Прозвища деда и внука, таким образом, обретают законченный смысл только в сочетании с их именами. Иными словами, Úlfr óargi является таким же связанным словосочетанием, как и óarga/úarga dýr, только на месте лексемы dýr ‘зверь’ в данном случае оказывается лексема úlfr ‘волк’.
В определенном смысле именование волка «трусливым» являет собой такой же оксюморон, как именование козы «отважной». Как кажется, вопиющая противоречивость сочетания «трусливый волк» обыгрывается в том эпизоде «Саги об Олаве Святом» из «Круга Земного», где речь идет о ссоре конунга Кнута Великого и ярла Ульва, отца будущего правителя Дании Свейна Эстридссона.
Ярл Ульв изображается в саге мудрым правителем и отважным воином, в частности, именно он спасает конунга Кнута от окончательного разгрома у Хельги-реки. Вскоре после этой битвы Кнут Великий, разгневавшись на Ульва, своего зятя10, приказывает убить его, и это убийство описывается как кровавое злодеяние, попирающее все законы и обычаи. При этом в ссоре за игрой в шахматы, послужившей причиной всему произошедшему, конунг Кнут называет ярла «Ульвом трусливым» (Úlfr hinn ragi), что, разумеется, было воспринято тем как грубейшее оскорбление: «Когда конунг Кнут и ярл Ульв играли в шахматы, конунг сделал неверный ход, и ярл взял его коня. Конунг взял свой ход обратно и сказал, что сделает другой ход. Ярл рассердился, сбросил шахматную доску и пошел прочь. Конунг сказал: «Ты бежишь, Ульв Трусливый?» Ярл остановился в дверях, обернулся и сказал: «Это ты бежал бы у Хельги Реки, если бы мог! Ты не называл меня Ульвом Трусливым, когда я со своими кораблями пришел к тебе на помощь. Шведы избивали вас там, как собак»» (En еr Þeir léku at skiktáfli, Knútr konungr ok Úlfr jarl, pá lék konungr fingr-brjót mikinn; pá skæskði jarl af honum riddara; konungr bar aptr tafl hans ok segir, at hann skyldi annat leika; jarl reiddisk ok skaut niðr taflborðinu, stóð upp ok gekk í brot. Konungr mælti: «rennr pú nú, Úlfr inn ragi». Jarl snøri aptr við dyrrin ok mælti: «lengra myndir pú renna í Anni helgu, ef pú kvæmir pví við; kallaðir pú eigi pá Úlf inn raga, er ek lagða til at hjálpa pér, er Svíar bördu yðr sem hunda») ([33. Bnd. II. S. 371-372; 34. C. 315]; cp. [35. Bnd. II. S. 283;36. Bnd. IV. S. 366]).
Любопытно, что ярл парирует оскорбления не менее оскорбительным образом: он описывает трусливое поведение Кнута, уподобляет конунга и его людей собакам, однако не употребляет при этом главного, сакраментального слова ragi ‘трусливый’. Его произносит конунг Кнут, и в определенном смысле это первый абсолютно недопустимый поступок Кнута в череде дальнейших беззаконий — ярла убивают в церкви, на Михайлов день, непосредственно в алтаре, а конунг подкупает монахов, чтобы они не закрывали церковь и продолжали отправлять службы. Очевидно, что человек со «звериным» именем Ульв мог наделяться самыми различными прозваниями, и лишь прозвище hinn ragi было совершенно неприложимо к его имени. В сущности, характер персонажа и семантика его имени оказываются в равной мере несовместимы с таким прозвищем11. Показательно, что в этом эпизоде речь идет даже не о мести Ульва за оскорбление (за прозвище ragi мог бы мстить всякий), а о преступном убийстве ярла.
Иными словами, семантика «звериных» имен не была изолирована от тех языковых и культурных коннотаций, которые связывались с обозначением соответствующего животного. Обладателю имени Ульв (Волк) не должны были приписываться качества, которые несовместимы с образом волка в культуре.
Если верно наше допущение о том, что из всех названий животных эпитет óargr исходно был приложим именно к волку, то, очевидно, что замена элемента úlfr на dýr при наличии прилагательного óargr, в сущности, не изменяло смысла словосочетания: коль скоро из зверей «неробким» был прежде всего волк, само выражение лютый [неробкий] зверь в ряде текстов архаического происхождения могло подразумевать волка.
Что касается эвфемистической замены обозначений волка в сочетаниях, отсылающих к родовым именованиям, то здесь уместно вспомнить эпизод из «Старшей Эдды». Как известно, Вёльсунги, герои одного из важнейших для всего германского мира эпических циклов, цикла о Нифлунгах (Нибелунгах), вели свой род от людей, которые, по преданию, оборачивались волками. Для нас представляет большой интерес, что в одной из песен «Старшей Эдды» самый знаменитый из Вёльсунгов, Сигурд (Зигфрид) Драконобоец, стремясь избежать проклятия умирающего дракона, не называет своего имени, а сообщает, что он «родовитый (украшенный знатностью) зверь» (göfukt dýr):
«Юнец, юнец! Кем ты рожден?
Чей сын ты, ответь?
О Фафнира ты свой меч окровавил;
в сердце стоит он!»
Сигурд скрыл свое имя, потому что в древние времена верили, что слова умирающего могущественны, если он проклинает своего недруга, называя его по имени. Он сказал:
«Я зверь благородный, был я всю жизнь
сыном без матери;
нет и отца, как у людей,
всегда одинок я».
(‘Sveinn! ok sveinn, hveriom ertu sveini of borinn?
Hverra ertu manna mögr,
er þú á Fáfni rautt þinn inn frána mæki:
stöndumk til hiarta hiörr!’
Sigurðr dulði nafn síns, fyrir því at þat var trúa þeira í forneskju, at orð feigs manns mætti mikit, ef hann bölvaði óvin sínum með nafni. Hann kvað:
‘Göfukt dýr ek heiti, en ek gengit hefk
inn móðurlausi mögr;
föður ek ákka, sem fira synir,
geng ek æ einn saman!’)
(см.: [38. S. 176. Строфы 1-2; 39. С. 279]; ср. [40. S. 42]).
Ответ Сигурда, несмотря на свою нарочитую загадочность, был, по-видимому, достаточно прозрачен для аудитории, хорошо знакомой с генеалогией героя. Дело в том, что одним из устойчивых прозваний Вёльсунгов, отсылающим именно к преданию о Сигмунде и Синфьотли, которые обладали способностью превращаться в волков, было Ильвинги (Ylfingar), т.е. Волчата или Волчичи: ср. «Конунг Сигмунд и его род назывались Вёльсунги и Ильвинги» (Sigmundr konungr ok hans ættmenn heto Völsungar ok Ylfingar) [30. S. 146; 39. C. 260].
Таким образом, указывая свое родовое имя описательно, Сигурд сообщает, что он из знатного рода зверей, иносказательно подчеркивает свою принадлежность к роду Волчичей (ср.: [41. Р. 34—35]). Иначе говоря, словосочетание «родовитый, благородный зверь» может быть истолковано как «принадлежащий к волчьему роду». Нет необходимости подробно напоминать о том, сколь значительное место волчья символика занимает в цикле о Нифлунгах в целом: «волчье» происхождение Вёльсунгов вновь и вновь актуализируется во многих поворотах и деталях сюжета.
Хорошо известно, что разного рода «звериные» имена занимают особое место в германском, особенно в скандинавском, именослове. Нас, при этом, интересуют те специфические имена-маски, которые принимаются, как и в случае с Сигурдом Драконобойцей, лишь на время и при особых обстоятельствах. Речь идет о названиях зверей, которые выбирали себе в качестве псевдонима люди, совершившие преступление, беглецы, изгнанники, те, кто по тем или иным причинам разрывает свои связи с социумом. Как явствует из саг, зачастую они берут себе имена Волк (Ульв), Медведь (Бьёрн), Ворон (Хравн) и т.п. (подробнее см.: [41]). По-видимому, в данном случае мы имеем дело не с изощренным литературным приемом, а с отражением некоторой, достаточно архаической реальности: согласно правилу древненорвежского судебника, убийца, заявляя о содеянном, должен был объявить свое истинное имя, а не называться волком или медведем (callasc hvarke ulfr. ne biorn nema sva heiti hann) [28. Bnd. I.S.61. § 156].
При этом для всех совершивших преступление (прежде всего убийство) и объявленных вне закона людей в языке права присутствовало общее обозначение vargr ‘изгой, изверг, враг, отторгнутый обществом’. Существенно, однако, что за пределами скандинавских юридических текстов это слово значило также ‘волк’ (подробнее о термине vargr в скандинавской традиции см.: [42. S. 111-121]). По-видимому, значения «изгой» и «волк» нисколько не были противопоставлены друг другу, в определенном смысле они не были расчленены. Так, объявленный вне закона одновременно описательно именовался «бродящим по лесу» или «лесным человеком» (skóggangs-maðr, skógarmaðr), сама же процедура объявления вне закона называлась, соответственно, «изгнанием, уходом в лес» (skóggangr). При этом следует отметить, что в поэтическом языке кеннинги и хейти (синонимы), связанные с лесом (типа ‘лесной житель, обитатель леса'; ср, например, skógar skædasogn) относятся именно к волку, а не к какому-либо другому лесному хищнику.
Вообще говоря, слово vargr в текстах, по-видимому, связано (хотя и совершенно различными способами) с обоими элементами выражения óarga/úarga dýr и со всем этим словосочетанием в целом. Специфическая связь понятий vargr, dýr и úlfr особенно явно проступает в комментарии Снорри Стурлусона к слову vargr, который он предлагает в тексте «Младшей Эдды». В «Языке поэзии» Снорри дает перечень хейти целого ряда животных, и открывается этот список описанием именно слова vargr. «Vargr называется зверь. Его следует упоминать в кеннингах крови и трупов, называя их его пищей и его питьем. Не годится брать для этих кеннингов названия других зверей. Vargr зовется и волк…» (Vargr heitir dýr. Þat er rétt at kenna við blóð eða hræ, svá at kalla verð hans eða drykk. Eigi er rétt at kenna svá við fleiri dýr. Vargr heitir ok úlfr…) [43. S. 129].
Сам по себе этот фрагмент достаточно сложен для интерпретации. Разумеется, приведенное описание имеет в первую очередь отношение к лексикографическим представлениям автора XIII в. Снорри выступает здесь как крупный знаток и чуткий ценитель архаики, но едва ли как непосредственный носитель древней дохристианской традиции и архаических языковых представлений. Для нас весьма существенно, однако, что, согласно Снорри, vargr — это зверь вообще, но при этом из всех конкретных зверей этим словом может быть обозначен только волк.
Памятуя об этом значении слова vargr, продолжим поиск «рефлексов» первоначального, дописьменного значения óarga/úarga dýr в письменных источниках. При интерпретации приведенного высказывания Снорри необходимо учитывать также очевидное сходство графического и фонетического облика слов vargr и úargr, иногда доходящее в рукописной традиции до полного тождества. В самом деле, одной из распространенных форм интересующего нас прилагательного является uargr, которая на письме довольно часто передавалось как vargr. Поскольку, как мы помним, прилагательное óargr/úargr употреблялось регулярно только со словом «зверь» (dýr), то графически это словосочетание нередко выглядело как varg(r) dýr (например, «it varga dyr» в рукописи «Гнилой Кожи» [16. S. 351]; ср. также «hin vaurgu dyr» в редакции А «Саги о Тидрике Бернском» [44. Bnd. I. S. 353])12.
Могло ли такое начертание напрямую вводить в заблуждение и интерпретироваться как * «волко-зверь», * «зверо-волк» или «зверь-изверг»? Едва ли, тем более что такое чтение игнорировало бы грамматический строй языка. Могла ли возможность такого прочтения обыгрываться авторами XIII в.? По-видимому, могла. Более того, кажется вполне допустимым, что они представляли довольно широкий круг значений слов, вовлекающихся в эту игру. Выражение óarga/úarga dýr могло связываться со словом vargr ‘изгой, изверг, волк, зверь’, в то же время оно могло непосредственно ассоциироваться со львом как символом хищности в энциклопедической традиции и с волком, с которым, как мы предполагаем, оно было связано исконно. Например, в поэтическом тексте конца XII — начала XIII в., где вместе упоминаются волки и львы, лев мог обозначаться как leó-vargr, т.е. ‘лев-изверг, лев-зверь’, а волк быть назван поэтическим термином gylðir [45. Строфа 52].
Итак, по всей вероятности выражение óarga/úarga dýr возникло не ради обозначения инокультурных реалий, оно существовало, судя по всему, в языке за пределами книжной традиции. О бытовании его в устной традиции мы можем только догадываться по немногим сохранившимся примерам. Можно допустить, что изначально оно служило эвфемистическим обозначением волка, но могло указывать и на свирепого хищника вообще. В рамках собственно книжной традиции, испытавшей сильное влияние «континентальных» образцов, оно стало связываться с экзотическими животными, с символическим воплощением хищности; зачастую — но вовсе не обязательно — словосочетание óarga/úarga dýr служило обозначением льва.
Безусловно, богатые возможности для такой эволюции давал сам обобщенный, описательный характер эвфемизма. Свою роль, как кажется, могло сыграть и то обстоятельство, что волк для скандинавской автохтонной традиции мог выступать столь же ярким воплощением определенных качеств, что и лев в традиции «континентальной»13. В то же время необходимо подчеркнуть, что изменение значения отнюдь не было определенным и окончательным. Весьма существенно, что и в развитой письменной традиции выражение óarga/úarga dýr не было тождественно терминологическому обозначению какого-либо конкретного хищника. Возможно, за той аллегорией хищности и свирепости, которая стала связываться со словосочетанием óarga/úarga dýr, могло прочитываться и старое значение — «волк». Подчеркнем еще раз, что такого рода словосочетание, претерпевшее довольно сложную эволюцию, позволяло совмещать в литературном тексте более частное и более общее значения, могло являться и одновременно не являться синонимом отдельных более однозначных слов.
Если предположить, что древнерусское выражение развивалось хотя бы в приблизительном типологическом соответствии со скандинавским óarga/úarga dýr, то оказывается, что оно как нельзя лучше отвечает той риторической и стилистической стратегии, которой придерживается в своем «Поучении» Владимир Мономах.
В самом деле, одной из особенностей построения текста «Поучения» является, как кажется, последовательное обыгрывание различного уровня формул. Мономах использует прямые и скрытые цитаты, фрагменты богослужебных и юридических текстов, устойчивые языковые клише, которые он наполняет новым смыслом, конкретным автобиографическим содержанием. Весьма характерный пример подобной авторской стратегии мы обнаруживаем в пассаже «о травмах», непосредственно следующим за интересовавшим нас описанием охотничьих трудов. Балансируя на грани предельного автобиографизма и литературной цитации, Мономах использует в своем изложении почти каламбурный повтор слова голова: «И с коня много падах, голову си розбих дважды, и руцѣ и нозѣ свои вередих, въ уности своей вередих, не блюда живота своего, ни щадя головы своея» [1. С. 251]. Примеры подобного столкновения абстрактных и конкретных смыслов в «Поучении» легко можно умножить.
Такая двойная риторическая нагрузка особенно оправдана в итоговой точке какого-либо описания или перечня, каковой, в сущности, и является в пассаже об охотничьих трудах эпизод с лютым зверем. Согласно нашему предположению, Мономах использует словосочетание лютый зверь именно потому, что оно совмещает в себе эвфемистическое указание на конкретного хищника (мы полагаем, волка) и максимально обобщенное обозначение свирепого зверя, своего рода собирательный образ врага человека на охоте. Иными словами, Мономах обыгрывает многозначность этой конструкции; более того, благодаря своей многозначности она и попадает в текст. Повторим еще раз, перед нами не просто случай обыкновенной полисемии, а пример, когда у словосочетания присутствует несколько разноуровневых значений. Эти значения, как правило, реализуются в различных контекстах, но в данном случае они сведены авторской волей воедино.
При этом случай подобного использования сочетания лютый зверь в древнерусских источниках, как кажется, не вполне уникален. Аналогичным образом дело обстоит и в другом, не менее знаменитом памятнике, в «Слове о полку Игореве»: князь Всеслав Полоцкий «скочи… лютымь звѣрьмь въ полуночи из Бѣла-града: обѣси ся сини мьглѣ» [46. С. 22—23]. По-видимому, в этой фразе сочетается метафорический и, парадоксальным образом, вполне конкретный смысл.
Действительно, речь здесь может идти о тропе, характеризующем сколь быстро и тайно перемещался князь Всеслав. В то же время у нас есть все основания полагать, что такого рода троп появляется под воздействием общей темы оборотничества Всеслава. В самом тексте «Слова» говорится, что «Вьсеславъ кънязь людьмъ судяше, кънязьмь грады рядяше, а самъ въ ночь вълкъмь рискаше: ис Кыева дорискаше до куръ Тъмутороканя, великому Хърсови вълкъмь путь прѣрискаше». Счесть весь этот ряд лишь набором поэтических метафор не позволяет упоминание летописи о том, что «егоже роди мати отъ вълхвования; матери бо родивъши его, бысть ему язвьно на главѣ его; рекоша бо волсви матери его, се язвено навяжи на нь, да носит е до живота своего, еже носить Вьсеславъ и до сего дьне на собѣ»» [1. С. 155].
В двух памятниках, описывающих события на Руси XI в., выражение лютый зверь едва ли могло быть связано со львом или каким-то другим экзотическим хищником. Между тем, в переводных текстах и текстах, опирающихся на инокультурные образцы, это словосочетание может прилагаться к барсу, крокодилу, леопарду и другим свирепым экзотическим животным. Чаще всего, однако, в этих текстах оно связывается со львом как символом свирепости и хищности. С помощью скандинавского сопоставительного материала мы попытались показать, как могла происходить подобная эволюция значения.
Продолжение следует...